Название: Без права быть собой
Автор: Grammar Nazi
Бета: Сколопендра
Пейринг: Наруто/Саске
Рейтинг: NC-17
Жанр: ангст, драма, AU, POV
Предупреждение: ненормативная лексика, изнасилование, дэтфик
Размер: миди
Состояние: окончен
Размещение: запрещено
Дисклеймер: Кишимото Масаши
Саммари: Нацистская Германия, 1941 год. Наруто - офицер СС, комендант концлагеря, Саске - представитель неполноценной расы, подлежащей тотальному уничтожению.
От автора: Идея не давала мне покоя. Два месяца она ворочалась внутри - а потом, за одну кошмарную неделю без сна, проросла.
Продолжение в комментариях.
читать дальшеНаруто
Щелк. Щелк. Щелк.
Единственные звуки, которые раздаются в сонном, ленивом воздухе комнаты. Наконец закончен просмотр отчетов по планомерной очистке нации. Для этого есть отдельные люди, но разве я здесь не для того, чтобы держать все под контролем? Щелк. Тихо и спокойно. Как надо. Здесь все, как надо – и мебель темного дерева, и нарочитая графичность, угловатость линий, и небольшое, забранное решеткой окно. Все, как надо мне. Щелк.
Смотрю на старый отцовский будильник. Вещь почтенного возраста, но я не помню, чтобы его когда-нибудь относили в ремонт. Да и как иначе, ведь это часы моего отца. Они прошли с ним Первую Мировую, и, в отличие от отца, дожили до Второй, чтобы работать на его сына. То есть на меня.
Щелк. Мне всегда это в них нравилось: не «тик-так», а одиночные щелчки, тихие, четкие клацанья, которые подстраивают тебя под свой размеренный, плавный ход, помогают планировать и подчинять себе практически все. Щелк. Кроме времени. Но если суметь упорядочить все вокруг себя, время будет работать на тебя. Мне это известно, как никому – здесь, в нескольких десятках километров от Берлина, каждый находится на своем месте. Наверное, не все этим довольны, впрочем, меня это не волнует.
Объемы работы поражают. Они распаляют желание сделать еще больше, еще лучше, сделать так, чтобы мир все-таки стал идеальным. Германия – для немцев, тут уже ни у кого нет сомнений. Весь мир – для немцев, в этом скоро тоже все убедятся. Благодаря мне и подобным мне. Именно отсюда начинается тот мир, чистый мир, который принадлежит высшей расе.
Несколько тысяч отбросов в бараках, и горстка тех, кто эти отбросы уничтожает. Санитары.
Только немцы могут справиться с утилизацией такого огромного количества гнили, только наш учет и контроль отсечет эту гангрену, выжжет ее с лица земли.
Впрочем, не стоит забегать вперед. Наше учреждение – обычный трудовой лагерь. Здесь отбросы могут приносить пользу Родине, моей Родине, разумеется. На самом деле средняя продолжительность жизни в лагере от трех до шести месяцев. Не моя вина в том, что мусор так не приспособлен для нормального труда. Свиньи, что с них взять.
Но даже свиньи должны подразделяться по категориям. Моя задача состоит в том, чтобы дело не скатывалось до уровня первичного хаоса. Возможно, он и был началом всего, но для меня хаос означает лишь одно: конец. Я знаю, что раньше большинство лагерей были «дикими», размещенными где попало: в бывших казармах, казематах, заброшенных фабричных зданиях, полуразрушенных пустующих замках. Недисциплинированный персонал и отсутствие всякой системы. Изменить это под силу лишь человеку железной воли, немцу до мозга костей. Я потираю затекшую шею и встаю, бросив последний взгляд на стопку бумаг. Темпы утилизации растут. Хорошо. Сложив руки за спиной, подхожу к окну: стекла будто и нет, настолько оно отполировано. Надо же. Свиньи, а ведь могут, если захотят, навести чистоту. Из окна хорошо просматривается аппельплац, бараки, четкие, пересекающиеся под прямыми углами улицы. Упорядоченность. Завершенность.
Людей, вызывающих мое искреннее восхищение, немного. Я рано понял, что называться высшим существом и быть им – вещи едва ли не диаметрально противоположные. Перед моими глазами всегда был пример того, каким должен быть настоящий солдат, и мало кто выдерживает сравнения с тем образом, который по сей день является для меня путеводным. Теодор Эйке, разработавший единую систему концлагерей, один из тех, кого я могу поставить на одну ступень с отцом – моим эталоном.
Эйке был главным инспектором концлагерей и командиром охранных подразделений СС, именно он придал местам превентивного заключения для противников нашего режима их сегодняшнюю форму: высокий забор из колючей проволоки, сквозь который пропускают ток высокого напряжения, через каждые 75 метров - наблюдательная вышка с обзорной площадкой под крышей.
Прищурившись, можно разглядеть практически все, вплоть до ворот. Ворота лагеря – вытянутое в длину одноэтажное здание с башней посередине, где находится обзорная площадка и стоят мощные прожектора, за колючей проволокой и вышками – широкая, хорошо просматривающаяся нейтральная полоса. В одном из крыльев здания находятся апартаменты дежурного по лагерю офицера СС, в другом – карцеры для штрафников. Сразу за воротами начинается аппельплац, где выстраивают заключенных. За ним ряды бараков для узников, а также бараки, где помещался лазарет, прачечная, кухня и крематорий. Вся власть в лагере сосредоточена в руках коменданта, на пост которого назначается штурмбанфюрер или оберштурмбанфюрер СС. Человек с более низким званием вряд ли будет способен справляться со своими обязанностями, хотя в его подчинении и находится множество адъютантов, во многом облегчающих управление. Шум во дворе отвлекает меня от мыслей. Что опять не так?
Зашедший адъютант, вытянувшись, резко прикладывает руку к козырьку.
– Герр штурбанфюрер, прибывшая партия слишком велика. Прикажете освободить задние бараки?
Я задумываюсь. Накладка. Накладка есть неприятность. То, что нарушает равновесие, разлаживает систему. Уладим.
Саске
Мне повезло. Рядом с местом, где я сижу, брезент, покрывающий кузов, порван. В небольшой грузовик затолкано почти полсотни людей, на колдобинах подбрасывает так, что желудок прыгает к горлу, но мне повезло. В прореху я вижу мелькающую за окном дорогу, яркие, вызывающе радостные краски деревьев, кустарников и чистого неба. Как издевательское напоминание о том, что у меня было и чего уже точно больше не будет. Но если приглядеться, понимаешь, насколько мнима эта радужная картинка: вот в еще невысохшей луже валяется помятый шлем, старый раскидистый вяз разворочен снарядом, и, если извернуться и посмотреть на саму дорогу, видны следы гусеничных танков, словно уродливая, неумелая борозда пьяного крестьянина.
Кому это было нужно и зачем?.. Какая теперь разница.
Мне повезло еще и в том, что мою семью уже убили. Они не понимают, что развязали мне руки – теперь мне не за кого бояться. Хотя какой толк в этом бесстрашии, все равно мне не удастся никого вернуть. Я должен был возненавидеть вас всех, вашу жестокость, запрограммированную ущербность, неспособность чувствовать, как нормальные люди, но я не умею ненавидеть абстрактно, а индивидуальностей среди вас просто нет. Ненавидеть переезжающий тебя танк – явная бессмыслица.
Тихие, испуганные голоса людей вокруг доносятся как сквозь толщу воды.
– Что теперь будет...
– Я думаю, хуже, чем гетто, места не придумаешь, хорошо, что нас увозят...
Увозят, да. Все время все делают за нас. Решают. Раз – ты родился. Это только через десяток с лишним лет выяснится, что ты родился не в том месте, не в то время, не тем. И если тебе больше шести, ты не имеешь права появляться где бы то ни было без повязки со звездой Давида и надписью «еврей». И твои друзья, у которых русые волосы и светлые глаза, сначала просто перестают с тобой разговаривать, а потом с каким-то трусливым восхищением начинают копировать своих чинных чистокровных пап и мам и при виде тебя весело кричать «жид». Говорят, раньше было иначе. Раньше я бы закончил колледж и стал врачом, как отец. Как он, стал бы уважаемым человеком с большой семьей, стабильной работой и уверенностью в будущем, а впрочем... разве что-то изменилось? Я и сейчас пойду по его стопам.
Папа... Ему всегда были небезразличны судьбы людей, касалось ли это их здоровья или условий жизни, неважно. Я не знал человека более возмущенного и несогласного с новой идеологией и политическим курсом Германии: «Все эти разговоры про голубую кровь – нацистская чушь. Потроха у всех одинаковые, это я тебе как хирург говорю. Хитрая крыса Адольф надавил на один из основных инстинктов людей, вот почему его идеи и он сам пользуются таким успехом. Человеку свойственно ненавидеть. Дай ему возможность обратить собственную неудовлетворенность на другого, и он пойдет за тем, кто ему эту возможность предоставил, хоть на край света. А если еще и убедить определенные слои в их исключительности...»
Тогда я не слушал тебя. Не потому, что не разделял твоих убеждений, не потому, что не был патриотом страны, в которой родился. Просто надеялся, что, не найдя отклика во мне, ты замолчишь, замолчишь, черт тебя дери, ведь ты не мог не понимать, что произойдет, если тебя услышат. СС, СД, СА. Везде и всюду. Тонкая сеть из слежки, стукачества и крючкотворства, покрывающая всю страну, желающая знать о тебе все, стремящаяся уничтожить угрозу в зародыше. Ты не замолчал. Нашел себе других слушателей, и что? Чего ты этим добился, отец?
Я думал, может, с началом войны станет легче. Абсурд? Вовсе нет. Они, «высшие», должны были с головой уйти в свою священную войну, но... СС, СД, СА. Везде. И даже в нашем занюханном городишке. Я не верю в судьбу, в какое-то предназначение каждого человека. И отдал бы все, чтобы быть дома в тот день, когда всех вас – тебя, мать, брата и сестер, чинно-благородно попросили проехать с ними для «регистрации». Так просто, буднично, цивильно. Они это умеют.
Ты возвращаешься в пустой дом – просто. И ты не можешь в нем жить, потому что «неполноценных» уже переселяют в гетто – буднично. А особо недовольных расстреливают сразу – цивильно.
Может, потроха у всех и правда одинаковые, но эти люди, «единственные настоящие люди», не такие, как мы. Я допускаю мысль о силе идеологии, и все же без изначального выверта, без того, что в основе каждого из них, происходящее сейчас не было бы возможным. Дисциплинированная жестокость, нормированное презрение к «недочеловекам», расчетливый фанатизм в каждом шаге, в каждом взмахе руки и отрывистом «Зиг хайль». И в то же время я видел их смеющимися. Видел офицеров СС, подхватывающих на руки маленьких детей, видел военных люфтваффе, галантно целующих руки женщинам. Люди и нелюди в одном плотно слившемся механизме немецкой личности: ненавидеть по приказу, любить, потому что так надо. Система. Система – единственное, что они любят искренне. Вместо души – простые схемы «черное/белое». Черное уничтожить, белое вознести до небес.
И даже уничтожение должно происходить по правилам. Сначала отторжение, хлеб по карточкам и маркировка. Измерение всех параметров, вплоть до длины пениса – должны же немцы на деле доказать неполноценность жидов. Интересно, у немцев в 12 лет, когда я проходил эти «процедуры», другая длина?.. Не удивлюсь, если у них и там есть печать «Истинный ариец. Сделано в Германии».
Затем изоляция. Через это я прошел уже в одиночестве. Не знаю, смог бы я сохранить хладнокровие, если бы вместе со мной в гетто жили мои сестры. Я прикрываю глаза и вижу их образ перед собой, словно икону: две девочки в пестрых ситцевых платьях… Всегда, сколько их помню, они держались за руки. Наверное, они так и не отпустили ладошек друг друга. Не хочу об этом думать, надо радоваться – они не увидят всего, что будет здесь. Да, да, как же мне везет...
После – отгрузка в места, где «все будут ожидать депортации из Германии, работая на благо великой нации». Как раз то, что происходит сейчас. Странные, вялые рассуждения... Мне не понятны их причины. Думать уже поздно, да и мысли эти вряд ли принадлежат мне, они лишь отголоски прошлого, растрепанная, выцветшая под испепеляющими лучами светила книжка с аляповатыми картинками, искрученными страницами. Семья в прошлом, жизнь в прошлом... «Я» в прошлом. Уже не имеет значения. Есть только отупение, та его степень, когда уже не ждешь и даже не ожидаешь, а просто проживаешь оставшееся тебе время, не привязывая события вокруг к себе, и они, обиженные, превращаются в черно-серые кадры сухой хроники, которые можно наблюдать из плотного кокона своего отчуждения, кокона из мутного стекла с налипшим к внутренней поверхности пеплом сгоревшего прошлого. И со временем видно все хуже...
Грузовик наконец сбавляет ход. Запах солярки становится ощутимей, гул голосов вокруг возрастает, но я не хочу вслушиваться.
Сквозь брезент долетает смех двух немцев. Наверное, они сейчас обходят машину, чтобы открыть запертую дверь.
– Я всегда говорил, что эта твоя Ангелика – та еще сука, – раздался низкий хриплый голос.
– Точно, – второй солдат, судя по звяканью, перебирает связку ключей. – Ага… – скрежет плохо смазанного замка, громкий щелчок, и в распахнутую дверь врывается ослепительный после долгого пребывания в полумраке солнечный свет. Я вижу только столб пыли. Их черная форма в заставляющем щурить глаза пыльном свете кажется двумя кляксами. Никто не решается выйти первым, и солдаты, почувствовав чужой страх, переглядываются и начинают, кажется, хорошо знакомый обоим ритуал: один подчеркнуто медленно тянется к кобуре, второй, жадно впиваясь взглядом в полумрак кузова, бегающими глазами окидывает всех людей, наконец, указывает пальцем в кожаной перчатке на женщину, сидящую почти у самого входа:
– Давай эту, чтобы можно было все разглядеть. Темно, как в заднице у твоей мамаши... – он прищуривается, вглядываясь в распахнутое чрево кузова.
Никто не успевает ничего понять. Второй солдат, коренастый, с длинный рваным шрамом через все лицо, затянувшем его левый глаз в вечном подмигивании, неуловимо быстро достает уродливый угловатый пистолет, взводит курок и стреляет.
После этого отбоя в желающих выйти нет. Я спрыгиваю на землю и смотрю, как солдат оттаскивает женщину с простреленной головой на обочину:
– Гляди, а кровь красная, как у нас...
– Первые десять раз это звучало смешно, – отвечает второй эсэсовец, надевая фуражку.
Наруто
Выхожу из кабинета, закрываю дверь и смотрю на стоящего рядом адъютанта.
– Застегни мундир.
– Жара на улице…
– Застегни. Мундир.
Прикрываю глаза, слыша торопливое «есть».
Снаружи и правда тепло и, пожалуй, даже чересчур ярко. Весна в этом году пришла рано, это заметно по сократившейся смертности от воспаления легких, хотя на числе туберкулезников потепление никак не сказалось.
Сейчас, в послеполуденные часы, большинство заключенных находится вне лагеря, на работах, и потому серые коробки бараков кажутся покинутым муравейником, единственные обитатели которого – больные, не приносящие никакой пользы и только прожирающие средства страны.
– Почему не видно ни одного охранника?
– Так ведь все на воротах, сортируют новую партию.
– Ясно. Надо освободить места до того, как их распределят, и до того, как остальные вернутся.
Теперь я понимаю источник отдаленного шума. Ворота. Разгрузка.
– Пять. Пяти офицеров будет достаточно.
– Навестим лазарет?
– Бараки. Так проще.
Адъютант кивает и уходит. В самом деле, гораздо проще убрать один рассадник заразы, чем носить гниль из одного места в другое. Толку освобождать лазарет, чтобы потом заполнить его больными из жилых бараков, которым не хватило коек, если можно просто устранить проблему на месте? И мы еще позволяем им болеть. Оборудуем специальные помещения, тратим время своих врачей. Нет, это не гуманизм. Это просто издевательство над полноценными людьми, уход за дерьмом вместо ухода от дерьма.
Саске
Утрамбованная голая земля, одуряющая жара, странно пыльный воздух и серая приплюснутая громада... здания? Больше всего похоже на растрескавшуюся змею, пожирающую свой собственный хвост. На змею, утыканную вышками, на змею со входом в месте, где она заглатывает себя. На гада, переваривающего всех, кто попадает внутрь. И люди вокруг, словно обыгрывая образ, смотрят на громадный комплекс, как кролики. Я чувствую усталость.
– Дьявол, опять сжигают днем, невозможно терпеть эту вонь, – сварливо говорит солдат со шрамом.
Его напарник задумчиво смотрит на дымящую трубу, торчащую на фоне неба, как обугленный палец, и вместо ответа говорит, обращаясь к нам и указывая на черный провал в стене:
– Вперед, ко входу в светлое будущее.
Меченый засмеялся. Так же переговариваясь, походя, они направляют спотыкающихся людей ко входу, однако чувствуется, насколько напускная их расслабленность – ленивая расслабленность сытых на первый взгляд хищников, которые готовы запустить когти в трепещущее теплое мясо, стоит только добыче попытаться выскользнуть. Пыль под ногами напоминает пепел: мягкая, серая, гранулированная, сбивающаяся в затейливые хлопья, она покрывает землю ровным слоем, фонтанчиками вздымаясь при каждом шаге.
Сюда стекаются потоки неряшливых затурканных людей от многочисленных грузовиков, иногда крытых, иногда нет. Что ж, доставка расходного материала тоже происходит по расписанию, удивляться нечему. По обе стороны массивной пропускной, которая представляет собой монолитное одноэтажное строение, сидят два часовых. Они коротко приветствуют наших конвоиров и скользят по людям пустыми, как окна заброшенных домов, взглядами. Светлые, белесые, не глаза, а аквариумы без рыб, тускло поблескивающие в полумраке подобно нечищеному столовому серебру.
Шарканье подметок, сдержанное покашливание и учащенное дыхание, в тесном затененном пространстве все кажется более отчетливым, осознается ясней. Очередь медленно продвигается вперед, к раскрытому проему в стене колючей проволоки, и когда я наконец выхожу из темного зева ворот, на миг не могу поверить глазам: огромное, по-настоящему необъятное пространство, раскинувшееся под ядовитым солнцем в торжествующем бесстыдстве. Оно давит размерами и в то же время ясно дает понять, что ни одна пядь каменистой бесплодной земли не останется вне обозрения: уродливое тело здания-змеи и забор из проволоки утыканы вышками, на ближайшей из которых можно разглядеть неподвижную фигуру возле выключенного днем прожектора.
И еще: солдат очень много. То ли дела на фронте обстоят настолько хорошо, то ли у Германии и впрямь нет недостатка в ресурсах – я вижу по крайней мере сотню возле входа с внутренней стороны, и неизвестно, сколько их вообще. Сотня сытых вооруженных военных на несколько сотен измотанных инертных людей.
– На проходную, скотины! – орет один из офицеров, загорелый до красноты, усатый, с глубоко посаженными глазами и выпирающей челюстью. Ветер рванул звук его голоса, и он разнесся подобно многогранной уродливой сети, накрыв собой всех, кто стоял в вялом ожидании.
Выстроившись по обе стороны от прибывших людей, солдаты тычками дул и окриками направили поток по направлению к неприметному маленькому зданию.
Их, этих самых зданий, тут много, очень много, и наверняка за каждым закреплены свои функции. Из-за огромной площади плаца нельзя пока четко разглядеть размеры и расположение построек, их размытые в жарком мареве контуры маячат в отдалении, как рябь в грязной воде. Пленные исчезают в приземистом строении с монотонной скоростью. Медленно продвигаясь вперед, я слышу отрывистые реплики солдат, щурюсь от яркого света и думаю, что здесь делает этот угольный, сотканный из гари дым? Когда ветер доносит его рваные свежими потоками полосы, можно ощутить саму его структуру: шершавый, удушливый, зернистый, будто в нем находится неподдающаяся распаду взвесь. И эта странная пыль в воздухе на много миль вокруг – все отсюда. Что это, какое-то производство? По логике вещей, если лагерь трудовой... Ну да, наверняка. Поначалу удивительно, как неиссякающий поток людей, исчезающих в мелком здании, помещается внутри, ведь никто еще не вышел наружу. Потом я замечаю, что там есть второй выход: всех уводят куда-то в глубины двора, неразличимые из-за толпы впереди и мутного раскаленного воздуха.
Что ж, «проходная». Проходная оказалась пунктом, где отбирали последние пожитки, оказывается, не всех, как меня, привезли сюда из гетто, и люди, надеясь на положительные изменения в своей жизни, покорно покидали дома с упакованными чемоданами. Должно быть, все самое ценное укладывалось на дне, скрытое свитерами, взятыми на случай холодной погоды, и повседневной одеждой, чистой, слегка поношенной, с аккуратными следами починки. Все эти чемоданы в грязном, искусственно освещенном помещении без окон отбирались солдатами, которые на все непонимающие взгляды людей отвечали коротким ударом приклада. Если на тебе часы, кольца, браслеты – забудь о них. У меня нет ничего, а у старика с мелко трясущейся головой золотые зубы. Его уводят, и все понимают: зубов у него больше не будет. Осмотр прошел размытым невыразительным пятном: колющий свет лампочек, привыкшие отдавать приказы резкие голоса, начищенные сапоги и черная форма. Удар за то, что с меня нечего взять, одежда, и та недостойна того, чтобы мыть ею полы. Потом на выход, и снова пыльный свет, забитая вяжущей грязью сухая носоглотка.
– Шевелись, твою мать! – короткий резкий звук удара где-то в хвосте очереди.
Дальше совсем занимательно. На миг я почти верю, что мне дадут помыться, пока не замечаю, что жидкость, плещущаяся в огромном жестяном чане, имеет очень странный запах. То, чем моют туалеты и плиточный пол больниц. Это... это в самом деле отвратительно. Разделив мужчин и женщин, солдаты приказывают всем раздеться, чтобы произвести дезинфекцию – о нет, они не станут делать этого сами, для этого уже есть опытные в таких делах заключенные. Лысая голова, наполовину скрытая под полосатой шапкой, полосатая же роба с выщербленными пуговицами, деревянные башмаки. Скоро я буду выглядеть так же, как и подошедший ко мне паренек лет пятнадцати. На левой стороне груди пришит идентификационный номер, как же без порядка. Чертовы двинутые придурки. Я стаскиваю с себя драный пуловер из свалявшейся за столько месяцев непрерывной носки шерсти.
Наруто
Проходим мимо обрабатываемой партии новоприбывших. Достаточно со стороны посмотреть на разницу между нами, и все в момент становится на свои места. Чеканящие шаг германцы в черной форме и невнятная толпа моющих друг друга в дезинфекционном баке недолюдей. Сплошная масса из грязного тряпья и спутанных лохм, которые пока не остригли, я даже не могу вычленить отдельных лиц. Ровно. Однородно. Отвожу было взгляд, и тут замечаю, как один из жидов смотрит на меня, и в грязно-черных глазах нет того, что я привык видеть: страха, окрысившейся бессильной злобы, пресмыкания. Застыв, как на прогулке, эта свинья смотрит на меня с каким-то отрешенным интересом и опоминается, только когда наблюдающий за процессом санобработки солдат бьет его прикладом ружья. Ему этого явно мало. Я теряю толпу из вида, наглость какого-то мусора – не причина для сбавления шага. С ним разберусь потом. Со всеми разберусь. Задачи всегда надо делить по мере их поступления – раз, по степени сложности – два, по первоочередности – три. Сейчас главное – освободить жилые бараки, предназначенные для способных работать и как-то оправдывать свое существование.
Дышат воздухом моей Родины. Топчут ее. Жрут. Испражняются. Отвратительно. [Мой сын будет тем, кто очистит свою страну от грязи] Без сомнений, отец, твой сын этим и занят.
Саске
Чеканный шаг, приближающийся звук кованых сапог. Оборачиваюсь и натыкаюсь взглядом на группу солдат во главе с, кажется, майором: не вполне уверен, что могу правильно определить звание, в их системе черт ногу сломит. Я увидел его и не смог сразу поверить в то, что человек, изображенный на всех пропагандирующих арийскую расу плакатах действительно существует. Имеются в виду не черты лица, а излюбленное «вождем» сочетание ярких голубых глаз и светлых волос, сочетание, до сих пор лично мне именно в этой форме не встречавшееся. Большинство виденных мной немцев - заурядные мужчины и женщины с русыми, будто припорошенными пылью волосами и глазами разных оттенков серости. С мертвым рыбьим блеском, если они принадлежат офицеру СС или гестаповцу... Многие могут посчитать подобное описание утрированным, но, увидев их воочию, поймут, о чем я. Встречались, правда, куда реже, по-настоящему светлые волосы и глаза, однако в них тоже не было ни насыщенности, ни жизни: льняной беспигментный лоск волос вкупе с водянистой радужной оболочкой. Все. У промаршировавшего же мимо офицера едва прикрытая, дикая жизнь бурлила во всем: и в бронзовой, отполированной ветром коже, и в пластике движений, неуловимая динамика которых делала их, как ни странно, еще более отточено искусственными, и даже каждый волос напоминал не нечто белобрысо-невнятное, а золотую проволоку, помещенную внутрь матовой стеклянной колбы. Цвет. Порода. Глаза – не разведенная рыбьей кровью стылая голубизна зимнего неба, а острые кристаллы вечного льда. И я не знаю, верили ли другие «господа» в то, за что «боролись». Но вот он верил.
– Шевели задницей, мечтатель хуев! – резкий окрик солдата прошил воздух, он толкнул меня прикладом ружья под ребра, и я отвернулся, чтобы снять с себя все до конца. Пришла моя очередь стать чистым, как пол в общественном туалете.
Наруто
Офицеры выводят еле шевелящуюся биологическую массу, подлежащую истреблению. Они щурятся, стараются не смотреть друг на друга, сухо кашляют и шаркают башмаками, которые после них будут носить новоприбывшие. Эта цикличность завораживает.
Маленький дворик между бараками просто создан для стрельбы, тут можно выстроить заключенных вдоль стен и спокойно заниматься своим делом. Сухой треск выстрелов МП–40 и нашпигованные пулями калибра 9 мм головы. Они дергаются и падают костлявыми тюками. Ни криков, ничего. Как животные. Свиньи.
Именно поэтому меня неприятно удивляет, что многим офицерам полагается дополнительный паек за их «нелегкий труд». Это в самом деле работа, но разве немцы когда-нибудь боялись работы? Мне противны многие мои подчиненные, носящие черные мундиры незаслуженно.
Слабаки. Они все слабаки. Брезгливое презрение – все, чего заслуживают их попойки после массовых казней, трясущиеся руки и расфокусированные мутные взгляды. Для таких как они стоит издать указ: «Не превращаться в кучу дерьма». Если уж они могут убивать по приказу, смогут не заниматься губительным для всякого подневольного человека самокопанием. А еще лучше – действовать по своей воле. Откуда в людях эта двойственность? Ведь есть очевидные вещи. Лидеры и падаль. Естественный отбор. Все просто.
Саске
Бараки везде одинаковы, что в гетто, что здесь. Антисанитария, грязь, шаткие двух– и трехъярусные койки с настилом из полупрогнивших досок. Какой-то лозунг про опасность вшей... Точно, вши – переносчики тифа, и вместо дурацких табличек вы могли хотя бы давать людям помыться. Впрочем, ладно, чего уж там. На мне, к примеру, ни одна вошь не выживет после той отравы, которой всех «дезинфицировали».
– Ты не удивляешься... Уже был в подобном месте?
Парнишка, которому во дворе приказали состричь с меня волосы и сжечь одежду, сидит на соседней койке и внимательно смотрит огромными на исхудавшем лице глазами.
Я молчу. Какая ему разница, да и не заметно среди остальных особой жажды к общению... Может, просто в силу возраста он такой... легкоприспосабливаемый.
Грязь... Черт возьми, до чего же тут... Вонь вяложивущих тел, наверное, так правильно. Я сажусь на накрытую тощим матрацем кровать, из хлипкой разлезшейся ткани местами торчат пучки соломы.
– Тебе лучше выучить свой номер, завтра будут проверять.
Никак не заткнется. Как будто можно забыть то, что выбили у тебя на коже грязной иглой, пометив, как на скотобойне. Левое предплечье распухло чудовищно, дергает, прошивает нервы время от времени. Тоже плевать. Скучная-скучная книга, где все предсказуемо, ожидаемо, хотя, надо отдать должное, рука от этого болит ничуть не меньше, и даже появляется некий эффект присутствия. Внезапно я вспоминаю кое-что, что показалось почти интересным, и оборачиваюсь к мальчишке.
– На каких видах работ специализируется этот лагерь? Производство компонентов бензина?
– Что? Какое... Ты о чем? – разум явно давно не заглядывал в его голову.
– Дым, – поясняю я. – От чего?
Он вздрагивает, как-то теряется и притихает:
– Ты... правда не знаешь?
– Уже понял, что бензином тут не пахнет.
– Не пахнет. Сжигают-то по старинке, огонь растапливают дровами...
– Сжигают?
– А ты думал, тебя похоронят и раввин зачтет пафосную молитву? Дымовая труба – единственный путь отсюда. Может, еще будешь работать там, в печи, и сам все увидишь... Если повезет. Если нет, будешь вкалывать на каменоломнях, как большинство. Я завидую тебе, потому что ты еще несколько дней не будешь видеть во сне жратву. Вот мы видим ее каждую ночь... Один парень, он уже мертв, чуть не сжевал свой язык, задремав на утреннем построении. Говорят, в других лагерях есть трава, сейчас же весна, там ее все жуют, чтобы хоть как-то обмануть себя, но тут ни хрена не растет...
Он начинает что-то бормотать, я ложусь к его койке спиной, надеясь, что со временем его нытье заглохнет.
– Он посмотрел на тебя. Если запомнил – а он никогда ничего не забывает, – это плохо.
– О чем ты, здесь некому на меня смотреть... – у меня слипаются глаза, когда он уже отстанет, руку печет нестерпимо...
– Неужели не помнишь? Мне казалось, ты его видел.
– Ты нормально изъясняться не обучен? – я поворачиваюсь и устало смотрю, как он машинально мусолит во рту грязные пальцы. – Кого я видел?
– Коменданта. Ну, того... С таким... Пробирающим взглядом. В ранге штурмбанфюрера. Он здесь всем управляет, и то, как он ненавидит... Нет, не ненавидит. Он... Он – тот, кто делает всю эту брехню про высшую расу правдой. Настоящий, не как мы, понимаешь, что это значит? Тебе очень не повезло, если он заметил, что ты пялился на него.
– Штурмбанфюрер – это майор?
– Да...
Так вот оно что... Комендант. Ему очень подходит быть главным, даже я почти поверил.
– Понимаешь, солдаты... Ублюдки, оно конечно. Но их хоть можно понять: кто откажется от того, чтобы унизить других? Да никто. Потому что все одинаковы, все хотят одного и того же. А что на уме у герра коменданта, не понять, ведь живое существо не может быть настолько... как это... неживым? Не... неизменным. Говорят, у него есть статистика, в это слабо верится... Зачем ему опускаться до подсчета убитых... И тем не менее... Он контролирует все. Ты зря на него посмотрел...
***
Входишь в режим – это когда подъем в пять утра перестает восприниматься, как что-то необычное. Входишь в режим – когда не помнишь, что ел (здесь, кстати, лучше не помнить), когда не можешь сообразить, слышал ты какую-то реплику год или пятнадцать минут назад. Режим – это толпы полуживых людей, палящее в каменном карьере солнце, деревянные башмаки и прилипающий к спине желудок, а тебе по барабану. Мне еда так и не стала сниться, по-прежнему везет, если послушать болтливого мальчишку, и если его слова звучат не особенно убедительно, то постоянное плямканье, без которого не обошлась еще ни одна ночь, весомый аргумент.
– Так странно, что тебя не вызывают... Не просто так, да... – сегодня речь моего соседа особенно бредовая. – Но послушай, почему тебя не вызывают? Мы все через это прошли, и тех, кто прибыл с тобой, тоже время от времени уводят... О, они расскажут все... Все-все-все... Тебе не может так повезти.
Его голос звучит как-то обиженно. Не понимаю, о чем он вообще бормочет, да и вслушиваться в это смысла нет. Его вообще нигде нет, и если ты позволяешь себе не искать его больше, то становишься свободен. Часто смысл своего существования находят в других людях, начинают от них зависеть. Единственные «другие», существовавшие для меня, уже не могут вызывать зависимость, как все легко... Стоит лишиться всего, и обретаешь полную свободу, которая, вообще-то, на хрен не сдалась. А это тоже свобода... От свободы... В глазах пляшет. Чувствую, сегодня меня ждет первое сновидение, в котором я ем.
– 082739, на выход!
– Эй, это ты! За тобой пришли... – меня дергают за замусоленный рукав.
Что? Двое солдат, стоящих на выходе, пришли сюда ради одного заключенного? Я был бы польщен, если бы не был занят размышлениями, может ли тошнить желудочным соком.
Наруто
Итак, вот он. Недоносок с наглыми непроницаемыми глазами. Сегодня мы с ним поболтаем о том, что можно и чего нельзя. Он больше не пялится на меня, его глаза – прокопченные черные стекляшки наподобие тех, через которые смотрят на солнечные затмения – безучастно скользят по стенам и останавливаются где-то на уровне моих сапог. Допрос. Стандартная процедура по выяснению сведений насчет ополчения, которого нет, и ценностей, которые могли быть спрятаны и не выданы при осмотре на проходной. Конечно, я не занимаюсь всеми заключенными. Но время от времени – почему бы и нет? И как ведь удачно выпало, именно в этом случае может получиться интересно. Он, судя по всему, чего-то не понимает. Я часто с этим сталкивался, еще до войны. Потом, разумеется, все сразу всё поняли, или сделали вид, что поняли, ну а потом им объяснили более доходчиво. Вот она, самоотверженность немецкого народа. Нордический характер. Нельзя делать что-либо просто потому, что тебе хочется. Так поступают только животные. Например, свиньи с закопченными стекляшками глаз, которые думают, что можно смотреть на того, кто несоизмеримо выше, как на часть пейзажа. Сейчас я все-все объясню тебе. Нельзя, чтобы сбой программы подыхал, не отказавшись от своих ложных убеждений. Да, сегодня меня ждет редкое разнообразие.
– 082739. Как тебе твой новый дом?
Я сижу за столом, внимательно отслеживая его реакции. Ничего. Зрачки неподвижны, видимо, на кабинет уже насмотрелся. Скот. Даже не знает, какую честь ему оказали, допрашивая не в выскобленной, пропахшей лекарствами комнате с остро поблескивающими под ядовито-яркими лампочками инструментами. Я не считаю, что для выбивание дерьма из дерьма нужно особо изворачиваться в средствах.
– И кормят отлично, не так ли? – указываю на тарелку с дымящимся отварным мясом.
Кажется, его руки слегка задрожали, или это тени так падают? Все же не вижу отклика. Голод его не мучает?
– 082739, если не будешь отвечать офицеру СС, сдохнешь еще быстрей. Тебе хочется сдохнуть? После того, как Германия одела и обула тебя, ты хочешь откинуть копыта, не оплатив нашу щедрость? Нехорошо.
Я поднимаюсь и подхожу вплотную к заключенному. Выражение его лица не изменилось ни на йоту. Тупое свиное рыло. Отмороженная ублюдочность, зато когда я видел тебя во дворе, ты выглядел совсем по-другому, тебе было любопытно буравить группу солдат своими грязными глазами.
– Вот видишь, как тут не подумать, что ты не человек, если я никак не могу добиться ответа. Ну никак. Я огорчен... – короткий, почти без замаха, удар под ребра.
Хрипло выдохнув, он сгибается пополам и стоит так, не поднимая головы.
– Сейчас я поговорю с тобой на твоем языке...
Саске
Жратва мне так и не снится по той простой причине, что заснуть мне не удается. Этот сукин сын мордовал меня, пока не выдохся, стоило ожидать от них подобных развлечений. Мне кажется, если бы он и дальше расспрашивал о чем-то вкрадчивым голосом, мельтеша перед моим носом тарелкой с мясом, я бы просто отключился, но... Что-то в нем не так. Он не наслаждался самим фактом подавления, как это до него много раз делали другие. Хотя внешне герр штурмбанфюрер был воплощением веселого садизма, я знал, что это только поверхностное. Он ищет то, что можно сломать в самой сути человека. Я не умею ненавидеть абстрактно... Поэтому судьба подкинула мне конкретику? Он не отлажен законами общества, не согнут безликой громадой общественного сознания - осмысленный, приносящий глубокое удовлетворение выбор виден в острых гранях ярких глаз, которые выглядят абсолютно застывшими, но не стылостью изломанности и не стылостью отчаяния, а статичностью того, кто нашел все ответы. Удовольствие, но не от власти и не от чужой боли, унижения и неполноценности. Упивание «правильностью» каждого винтика... что ты есть?
Нет, это все только в моей голове, зачем наделять обычного психопата в погонах какими-то нереальными качествами? Да хоть все кости мне переломай, ничего не добьешься, тебе нечем зацепить меня, и было бы нечем, даже если бы от меня что-то осталось... У тебя все равно не хватит того, что называют «чувствами», чтобы ощутить фальшивку, пустоту, ты будешь довольствоваться реакциями тела, кровью и болью. А с воспоминаниями о запахе еды мне никаких снов не надо, черт... Единственную вещь, которой запомнился допрос, как раз и надо выкинуть из головы...
Наруто
Ничего. Как было, так и осталось.
Я зол. Признаю это, и оттого злюсь еще больше. Выражение его глаз не поменялось, хотя он добросовестно судорожно выдыхал, вскрикивал, захлебывался хлынувшей из переломанного носа кровью – меня это не убедило. Он врет. Эта свинья с бледной, не видевшей солнца кожей пытается уверить меня, что он такой же, как все остальные, и в этом его главная вина. Убедительно стонать для меня недостаточно. Я знаю, что ты все равно ничего не понял. Не понял, что ты – ничто, что твоя жалкая жизнь в моем распоряжении. Отец говорил, грязь не способна осознать самое себя – на то она и грязь. Я думаю, у недочеловеков как раз должно хватать соображалки на это. Я думаю, что все надо доводить до конца. Ты меня еще узнаешь, поганое отродье. Еще поймешь, что ты есть и чем ты не имеешь права быть...
1923 год. Берлин.
– Не вляпайся в грязь, – рослый голубоглазый мужчина в наглухо застегнутом черном френче бросил взгляд на идущего рядом мальчика лет восьми-десяти.
Тот, подсознательно копируя отца, сурово посмотрел на серую лужу и старательно обошел ее, тщательно следя, чтобы грязь не коснулась его начищенных ботинок. Было странно видеть здесь лужу, должно быть, она уцелела благодаря тени, которую отбрасывало стоящее рядом здание, и сам факт ее существования наполнил мальчишку сердитой досадой – среди ярких, залитых лимонным солнечным светом домов и разрумянившихся людей грязь казалась помаркой, ошибкой создателя.
Впрочем, скоро неприятное ощущение напрочь испарилось из памяти мальчика. Он был слишком счастлив, слишком ошеломлен тем, что впервые в жизни оказался на ярмарке, да еще и с отцом.
Все вокруг торопилось жить, все вертелось безумным калейдоскопом звонких голосов, смеха, музыки и слоистого весеннего ветра, который мог быть и ласково-теплым, и прохладным, зябко ерошащим волосы, который доносил запахи сладкой сдобы с корицей, поджаренных сосисок, темного пива, и обрывки разговоров, и хохот пляшущих девушек в национальных костюмах.
Наруто украдкой глянул на отца: тот, как всегда, выглядел сосредоточенным и серьезным. И нельзя заливаться смехом, тыкая пальцем в мима, у которого от кривляний потек грим на лице, нельзя вертеть головой, стараясь увидеть все и сразу, нельзя тащить отца в сторону чего-то, привлекшего внимание и сбивчиво делиться впечатлениями, набив рот липкими сладостями, купленными у подслеповатой улыбчивой старушки в магазинчике на углу.
То есть в теории можно. Но увидеть вслед за этим укоряющий взгляд выцветших голубых глаз, почувствовать неодобрение столь беспечного поведения, стать для отца не опорой в будущем, а обычным глупым мальчишкой... Недопустимо. Поэтому Наруто пришел к нехитрому компромиссу, который подсказала его юная, не знавшая еще горечи утрат и боли поражений душа: можно наслаждаться происходящим, просто не надо показывать этого. Но радоваться можно. И нужно, ведь, в конце концов, они на ярмарке!..
Мама с трудом уговорила отца на этот шаг:
– Только и говоришь о дисциплине. Он и так уже похож на механическую куклу. Да и сам ты света белого не видишь, – она с какой-то щемящей нежностью коснулась щеки мужа тонкими пальцами.
Он раздраженно отвел ее руку:
– Хорошо. Я свожу его на ярмарку. И чтобы впредь ты не позволяла себе подобного поведения при сыне.
Он вышел из комнаты, бросив застывшему возле трехногой табуретки Наруто:
– Собирайся, солдат.
Того охватило непривычное, сладкое и затягивающее, словно патока, чувство эйфории:
– Мам, сегодня папа будет совсем мой?
– Если бы... – прошептала она, присаживаясь на корточки рядом с сыном и глядя в его доверчивые, широко распахнутые глаза. – Ты так похож на него...
– Я буду, как папа, – гордо сказал Наруто, желая порадовать непонятно почему погрустневшую мать. – Буду воевать и защищать тебя. Папа говорит, что я должен любить только Родину, но я хочу любить и вас тоже, немножко ведь можно, страну и так все любят, да?
– Мой мальчик... – женщина притянула сына к себе внезапно задрожавшими руками, прижалась, слушая частый стук маленького сердца.
– Мамочка, ну чего ты?..
– Хватит развешивать на нем сопли. Пошли, Наруто. – Отец, уже полностью одетый, посмотрел на жену пустым взглядом, крепко сжал руку мальчика чуть выше локтя и повел на улицу.
Слова про грязь были первым, что от него услышал Наруто, до этого отец, казалось, ушел глубоко внутрь себя, отгородившись от окружающего мира стеной безупречной вежливости.
Он подвел сына к круглому столику, стоявшему рядом с помостом, на котором плясала молодежь в национальных костюмах, помог взобраться на высокий рассохшийся стул и внимательно посмотрел на него:
– Что она тебе наговорила?
В Наруто шевельнулась смутная тревога, противный осклизлый комок, холодный и гадкий, как лягушка.
– Что... я похож на тебя, – он уставился на деревянную поверхность стола с многочисленными кругами от пивных кружек.
– И все?
– Да.
– Давай еще по одной! – сидящие за соседним столиком мужики загоготали, помахивая толстостенными опустевшими кружками с пышным кружевом осевшей на стенках пены. Реплика относилась к пухленькой веснушчатой девушке в длинном переднике, которая зарделась, когда рука одного из одышливо пыхтящих пропойц шлепнула ее по мягкому месту.
Отец бросил на них презрительный взгляд. Потом спросил:
– Ты что-нибудь ответил?
– Ответил, что буду, как ты…
– Именно. – Светлые глаза загорелись холодным фанатизмом. – Ты вырастешь и станешь таким, как твой отец. Ты повзрослеешь и дашь пинка всем, кто того заслуживает, очистишь мир от падали вроде этой, – он указал рукой на пьяниц. – А с матерью я еще поговорю. Чтобы не смущала тебя ненужными разговорами. Серьезно поговорю…
Наруто внутренне сжался, краски вокруг поблекли, звуки обернулись тягучей какофонией. Он знал, чем заканчивались подобные «разговоры».
Пляшущие на поскрипывающем пыльном помосте парни в коротких черных шортах, девушки – светлые косы, румяные щеки, расшитые яркими узорами юбки вразлет… Все это ушло, перекрытое воспоминанием маминых слез, щекочущих шею дорожками пощипывающей влаги.
Не для всех. Собственно, для меня
Название: Без права быть собой
Автор: Grammar Nazi
Бета: Сколопендра
Пейринг: Наруто/Саске
Рейтинг: NC-17
Жанр: ангст, драма, AU, POV
Предупреждение: ненормативная лексика, изнасилование, дэтфик
Размер: миди
Состояние: окончен
Размещение: запрещено
Дисклеймер: Кишимото Масаши
Саммари: Нацистская Германия, 1941 год. Наруто - офицер СС, комендант концлагеря, Саске - представитель неполноценной расы, подлежащей тотальному уничтожению.
От автора: Идея не давала мне покоя. Два месяца она ворочалась внутри - а потом, за одну кошмарную неделю без сна, проросла.
Продолжение в комментариях.
читать дальше
Автор: Grammar Nazi
Бета: Сколопендра
Пейринг: Наруто/Саске
Рейтинг: NC-17
Жанр: ангст, драма, AU, POV
Предупреждение: ненормативная лексика, изнасилование, дэтфик
Размер: миди
Состояние: окончен
Размещение: запрещено
Дисклеймер: Кишимото Масаши
Саммари: Нацистская Германия, 1941 год. Наруто - офицер СС, комендант концлагеря, Саске - представитель неполноценной расы, подлежащей тотальному уничтожению.
От автора: Идея не давала мне покоя. Два месяца она ворочалась внутри - а потом, за одну кошмарную неделю без сна, проросла.
Продолжение в комментариях.
читать дальше